Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последнее Ю. хотел написать шепотом, так, словно надев на слова сурдину, чтобы их оглушительным отчаяньем не разбудить уставших после бедного на радость дня соседей. Уж она-то услышит. Для нее-то и пишется. Для тебя. К шепоту приходится прислушиваться, обращать внимание, нельзя, невозможно прислушиваться и делать что-то еще, скажем, наслаждаться сливками на монблане (вот женщина раскрывает губы, кончик десертной ложки отправляется вглубь, едва доходя до ожерелья зубов, губы смыкаются, мужчина что-то говорил, снова, кажется, о любви, сливочный вкус напоминает о коленкоостром детстве, о пышных кустах сирени у самого подъезда, внутри которых был мальчишеский штаб, там я прятала свои сокровища: две стеклянные бусины, сквозь которые любила смотреть на свет, пустой флакон маминых духов, выкройку платья из старого женского журнала с пунктирами, превращенными в обозначения тайных тропинок только для самых-самых, большую блестящую прабабушкину медаль за войну, кажется, там – под ослепшим солнцем – взрывались мины, а она таскала за воротники окровавленных гимнастерок бывших студентов и школьников, собирала их руки и ноги, колола морфин, курила махорку в газете со сводками, «ни шагу», «не поднимай голову, дура!» – орал на нее лейтенант, бывший филолог, оказавшийся теперь с лохмотьями на плечах вместо когда-то нежных рук, но она поднимала, целовала его губы, глотала кровь его, теперь медаль в моих детских руках, в тени кустов сирени, ни один мальчишка не догадается, что я спрятала у них под носом, сколько лет, стоит ли тот дом, жива ли еще та земля? жива ли я? какое мертвое солнце сегодня, заглянешь в чашку – уже на самом донышке – обрывок облака дрожит, если слегка задеть пальцем, улетит совсем, там еще были качели, старые, скрипящие, из толстого железа, по вечерам там сидели старшеклассники и царапали по облезшей краске свои имена и плюсы, и имена еще, и в лучшем случае сердце, но чаще что-нибудь унизительное, что-нибудь простое, какой-нибудь член и рядом баранку, как страшно было впервые понимать, что ты прочитала слово «пизда» или «хуй», и даже оглядываешься, вдруг кто из взрослых увидел, что ты прочитала, что ты теперь видела эти слова, теперь тебе придется делать вид, что ты их не знаешь, и вот, садясь на исцарапанное железное сиденье, обжигающее с утра холодом, а к обеду оно станет слишком горячим и будет невозможно сидеть, и ты раскачиваешься, запрокинув голову, и такие же облака, и тоже обрывками, как теперь на дне чашки, черт знает где, за тысячи километров, взмываешь вверх, замираешь и – падаешь вниз – внизу живота странно тяжелеет, мне нравилось испытывать эту накатывающую приятную щекочущую тяжесть, однажды я соскочила с качели на ходу, я любила спрыгивать, будто летишь, обернулась, и железное сидение ударило меня ровно в нижнюю губу, было много крови, были слезы и страшно больно, только теперь я помню один страх и никакой боли, и шрам остался, с годами все незаметнее, но если приглядеться, ведь он меня вовсе не портит, хотя я бы избавилась, видит ли он этот шрам? приглядывался? почему не спрашивал? видит ли он меня вообще? просыпаешься с утра и, еще не открыв глаза, думаешь: а вдруг он сейчас смотрит на тебя? и прячешься под одеяло, укрываешься, как в детстве, когда из одеяла делаешь пещеру и будто живешь в ней, в этой пещере, смотришь на далекий свет сквозь небольшую щель, чтобы только дышать и видеть, что там, за толстыми стенами, большой неуютный мир, в котором все выше тебя, больше тебя, тяжелее тебя, важнее, потому что всем можно говорить, что хочешь и когда хочешь, а тебя не спрашивали, зеленая еще, я не зеленая! – а он даже не смотрит, он вообще еще спит, рот раскроет, будто пыль собирает, а ты прячься, вот и сейчас рот раскрыл, говорит, что любит, правда? Правда?), кончик десертной ложки выныривает, оставляя на верхней губе едва заметный ободок сливок: «Повтори…»
И Ю. повторял. Изо дня в день, от сумерек и до сумерек, забираясь под одеяло и выпрастываясь из него. Губы его никак не могли привыкнуть к словам тысячекратно повторенным, но каждый раз новым.
«Хороший рассказчик всегда из провинции, – подытожил Ю., закурил и тут же продолжил, – хороший рассказчик всегда деревенский зануда, представивший, что только вернулся с железнодорожной станции».
– Ю. перелистывал страницу за страницей, пытаясь отвлечься. Текст выдавленный на шершавой бумаге напоминал пустынное континентальное шоссе, по которому мчался главный герой: ни заправочных станций, ни придорожных кафе, ни мотелей. На карте местность по краям длинного шрама дороги была усыпана стежками городов с яркими, словно это были пионерские лагеря, названиями: «Солнечный», «Зеленый дол», «Красный яр». На деле же: над пыльным геометрически скудным пространством тяжело висело свинцовое осеннее небо. Ю. отложил книгу, задернул плотные шторы, включил торшер, устроив осенний вечер посреди летнего задыхающегося дня. В следующем предложении он снова наткнулся на перечисления. И перечислений снова было три. И эта цифра, помнил он, переходила из одной книги в другую, будто авторов где-то учат, что между двумя крайностями есть еще что-то, без чего и крайностей не существует. И, вроде бы, все верно, но по отношению к языку казалось сомнительным. Ю. мысленно добавил к трем еще одно определение, пытаясь нарушить устоявшийся порядок, но только подтвердил его. Абзац шел за абзацем без всякого деления на главы: из пункта А в пункт C без остановок.
– Ю. часто скатывался на обочину: в цельный, без единой трещины, хорошо уложенный текст, вторгались его собственные воспоминания: переплетались во времени, поглощались его фантазией. И все было, разумеется, о тебе. Главный герой, сидя за рулем своего бьюика, представлял, как его беременная жена еще ждет его к ужину, в мясную начинку пятничного пирога добавляет корицу – все, как он любит; герой забывается и вместо ленты с пунктирной линией видит, как она вытирает руки о фартук, держится за поясницу, будто это облегчит тяжесть плода. Ю. же, представляя жену персонажа, наделял ее любимыми чертами: это были твои руки, это твои волосы прилипали к вспотевшему лбу, к твоим ногам я прикасался, пытаясь подушечками пальцев передать всю свою нежность. Я не могу на тебя наглядеться.
– Я не знаю, зачем отправляю эти фото. Иногда мне стыдно за это, я хочу, чтобы ты меня увидел и полюбил. Не знаю почему, я не помню, чтобы меня любили по-настоящему, Ю.
– Разве можно любить понарошку?
– Скажи мне, что он ее бросил. Иначе я буду чувствовать себя наивной дурой, я буду плакать от злости, не пытай меня Ю., не обманывай меня!
– Через две страницы герой представлял как беременная жена проклинает его, в текст вторглись слова низкие, слова унизительные. Я пытался представить твое проклятье: и оно было молчаливым. Молчание – вот что самое страшное. Ю. закрыл книгу, я закрыл книгу, я не мог видеть, как автор бессовестно врет о тебе. Книга отправилась обратно на полку, к другим, которые все без исключения – о тебе: тысячи страниц одной бесконечной истории.
Ю. совсем разошелся. Ю. вдруг понял, что его кто-то слышит по-настоящему. И его слова принимают без опаски. Ему верят, ему наконец верят. Каждому слову. И он боялся произнести что-нибудь лишнее, то, что может быть, навредит, причинит боль.
– Не бойся, Ю., если мы вдруг пораним друг друга, значит близки, значит живы. Разве это не хорошо, Ю.? Я хочу быть тебе близкой.
– Сегодня почему-то запахло кленом. Я живу в высотном доме, на крыше которого шквальный ветер, а внизу, здесь, где я, – марево ползет по оконному стеклу. Однажды, ребенком, из простого ребяческого любопытства, я пробрался на крышу такой высотки. Я долго отмерял ступени в гулком пустом подъезде и вот – тяжелая железная дверь скрипит – и меня обдает ледяным зимним ветром. Я долго бродил по крыше, то и дело поскальзываясь, но так и не решался заглянуть за край. Вдруг сильный ветер стал еще безжалостней и потащил меня по обледеневшей крыше к пропасти – и я на́верно бы разбился, если по чистой случайности не зацепился ногой за какой-то трос, который удержал меня на самом краю. Я все-таки заглянул в бездну: там было белым-бело от снега – земли не видать – одна белая ледяная пустота несущегося в вихре снега. Это было настоящей сказкой для меня. Той самой, про Кая и Герду. Я до сих пор верю в бесстрашие любви. Настоящая любовь всегда бесстрашна.
– Ю., ты любишь меня?
– Теперь я стою в таком же высотном здании, на крыше которого мальчик смотрит в бездну, а за моим окном плывет марево. И пахнет кленом. Я сейчас представил, как мы сидим с тобой – Кай и Герда – на летней веранде и пьем душистый чай, и пахнет кленом. Нет, подожди, совсем рядом деревья, давай устроим небольшой пикник в их тени, как пишут в старых толстых русских романах: с корзинкой всякой снеди (хрустящие булки, вино), поодаль элегантные дамы в шляпках играют в бадминтон, мальчик в бескозырке и шортах, сверкая разбитыми где-то в какой-то старой мальчишеской игре коленками, гонится за воздушным змеем. То есть все это вдалеке, а мы под тенью клена, вокруг нас разливается его сладкая липкость и мы осторожно, соблюдая приличия, льнем друг к другу, нет, мы откровенно липнем друг к другу, совершенно не обращая внимания на мальчика, который уже с любопытством смотрит на нас: «Маменька, а что дядя с тетей делают?» Не смотри, Коленька. Уйдем отсюда. Мы остаемся, мы окончательно соединились, мы задеваем корзинку и вино льется на смятую траву. Я – Кай, из которого Герда все-таки сумела вынуть осколок того самого льда с той самой крыши. Да, я люблю тебя, моя Герда!
- Всё о Лизе - Мария Галина - Русская современная проза
- Синяя рыба. Добрая сказка для всех, кто любит волшебные приключения - Евгения Духовникова - Русская современная проза
- Шоу для самого себя - Игорь Афонский - Русская современная проза